Неточные совпадения
Потянувши впросонках весь табак к себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во все стороны, и не может
понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее в окно наступившее утро, с проснувшимся
лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, и потом уже наконец чувствует, что в носу у него сидит гусар.
— Я не стану тебя учить тому, что ты там пишешь в присутствии, — сказал он, — а если нужно, то спрошу у тебя. А ты так уверен, что
понимаешь всю эту грамоту о
лесе. Она трудна. Счел ли ты деревья?
После детей вышли из
лесу и Сергей Иванович с Варенькой. Кити не нужно было спрашивать Вареньку; она по спокойным и несколько пристыженным выражениям обоих лиц
поняла, что планы ее не сбылись.
—
Лес рубят. Так беззаботно рубят, что уж будто никаких людей сто лет в краю этом не будет жить. Обижают землю, ваше благородье! Людей — убивают, землю обижают. Как это
понять надо?
Два дни и две ночи спал Петро без просыпу. Очнувшись на третий день, долго осматривал он углы своей хаты; но напрасно старался что-нибудь припомнить: память его была как карман старого скряги, из которого полушки не выманишь. Потянувшись немного, услышал он, что в ногах брякнуло. Смотрит: два мешка с золотом. Тут только, будто сквозь сон, вспомнил он, что искал какого-то клада, что было ему одному страшно в
лесу… Но за какую цену, как достался он, этого никаким образом не мог
понять.
Поведал он мне, что
лес любит, птичек лесных; был он птицелов, каждый их свист
понимал, каждую птичку приманить умел; лучше того как в
лесу ничего я, говорит, не знаю, да и все хорошо.
Пробыв неделю у Тушина в «Дымке», видя его у него, дома, в поле, в
лесу, в артели, на заводе, беседуя с ним по ночам до света у камина, в его кабинете, — Райский
понял вполне Тушина, многому дивился в нем, а еще более дивился глазу и чувству Веры, угадавшей эту простую, цельную фигуру и давшей ему в своих симпатиях место рядом с бабушкой и с сестрой.
Вдруг по
лесу прокатился отдаленный звук выстрела. Я
понял, что это стрелял Дерсу. Только теперь я заметил, что не одни эти олени дрались. Рев их несся отовсюду; в
лесу стоял настоящий гомон.
Лопахин. Знаете, я встаю в пятом часу утра, работаю с утра до вечера, ну, у меня постоянно деньги свои и чужие, и я вижу, какие кругом люди. Надо только начать делать что-нибудь, чтобы
понять, как мало честных, порядочных людей. Иной раз, когда не спится, я думаю: господи, ты дал нам громадные
леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами…
Отойдя от бивака километра четыре, я нашел маленькую тропинку и пошел по ней к
лесу. Скоро я заметил, что ветки деревьев стали хлестать меня по лицу. Наученный опытом, я
понял, что тропа эта зверовая, и, опасаясь, как бы она не завела меня куда-нибудь далеко в сторону, бросил ее и пошел целиной. Здесь я долго бродил по оврагам, но ничего не нашел.
Обыкновенно к лодке мы всегда подходили весело, как будто к дому, но теперь Нахтоху была нам так же чужда, так же пустынна, как и всякая другая речка. Было жалко и Хей-ба-тоу, этого славного моряка, быть может теперь уже погибшего. Мы шли молча; у всех была одна и та же мысль: что делать? Стрелки
понимали серьезность положения, из которого теперь я должен был их вывести. Наконец появился просвет;
лес сразу кончился, показалось море.
Оказалось, что первым проснулся Дерсу; его разбудили собаки. Они все время прыгали то на одну, то на другую сторону костра. Спасаясь от тигра, Альпа бросилась прямо на голову Дерсу. Спросонья он толкнул ее и в это время увидел совсем близко от себя тигра. Страшный зверь схватил тазовскую собаку и медленно, не торопясь, точно
понимая, что ему никто помешать не может, понес ее в
лес. Испуганная толчком, Альпа бросилась через огонь и попала ко мне на грудь. В это время я услышал крик Дерсу.
Пустынник жил в
лесу, и звери не боялись его. Он и звери говорили между собою и
понимали друг друга.
— Земля холодная, неродимая, к тому ж все лето туманы стоят да холодные росы падают. На что яблоки, и те не родятся. Не раз пытался я того, другого развести, денег не жалел, а не добился ни до чего. Вот ваши места так истинно благодать Господня. Чего только нет? Ехал я сюда на пароходе, глядел на ваши береговые горы: все-то вишенье, все-то яблони да разные ягодные кусты. А у нас весь свой век просиди в
лесах да не побывай на горах, ни за что не
поймешь, какова на земле Божья благодать бывает.
— Отчего не к рукам! От Малиновца и пятидесяти верст не будет. А имение-то какое! Триста душ, земли довольно,
лесу одного больше пятисот десятин; опять река,
пойма, мельница водяная… Дом господский, всякое заведение, сады, ранжереи…
Надвинулись сумерки, наступает Иванова ночь… Рыбаки сказывают, что в ту ночь вода подергивается серебристым блеском, а бывалые люди говорят, что в
лесах тогда деревья с места на место переходят и шумом ветвей меж собою беседы ведут… Сорви в ту ночь огненный цвет папоротника,
поймешь язык всякого дерева и всякой травы, понятны станут тебе разговоры зверей и речи домашних животных… Тот «цвет-огонь» — дар Ярилы… То — «царь-огонь»!..
«Экой дошлый народец в эти
леса забился, — сам про себя думал Патап Максимыч. — Мальчишка, материно молоко на губах не обсохло, и тот премудрость
понимает, а старый от Писанья такой гораздый, что, пожалуй, Манефе — так впору».
— Ничего не помню, батюшка, — зашамкала старуха, недовольно тряся головой, — ничего не помню. И что ты у нас позабыл, — никак не
пойму. Что мы тебе за компания? Мы люди простые, серые… Нечего тебе у нас делать.
Лес велик, есть место, где разойтись… так-то…
Но если кто-нибудь подобно мне просидел в снегу зимой, в строгих и бедных
лесах летом, полтора года, не отлучаясь ни на один день, если кто-нибудь разрывал бандероль на газете от прошлой недели с таким сердечным биением, точно счастливый любовник голубой конверт, ежели кто-нибудь ездил на роды за восемнадцать верст в санях, запряженных гуськом, тот, надо полагать,
поймет меня.
Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не знала ни гор, ни полей, ни
лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего не
понимаю».
Под природой я тут
понимаю не животных, не растения, не минералы, не звезды,
леса и моря, которые все имеют внутреннее существование и принадлежат экзистенциальному, а не объективированному плану.
— Ну, все-таки… Впрочем, это дело прошлое, я не об том… Скажите, неужели же у отца совсем-совсем никакого
лесу не осталось?.. Ну,
понимаете, который бы продать было можно?
— Благодарю за сравнение, — засмеялась Вера, — нет, я только думаю, что нам, северянам, никогда не
понять прелести моря. Я люблю
лес. Помнишь
лес у нас в Егоровском?.. Разве может он когда-нибудь прискучить? Сосны!.. А какие мхи!.. А мухоморы! Точно из красного атласа и вышиты белым бисером. Тишина такая… прохлада.
Живя в Москве широкой жизнью, вращаясь в артистическом и литературном мире, задавая для своих друзей обеды, лет через десять В.М. Лавров
понял, что московская жизнь ему не под силу. В 1893 году он купил в восьми верстах от городка Старая Руза, возле шоссе, клочок
леса между двумя оврагами, десятин двадцать, пустошь Малеевку, выстроил в этом глухом месте дом, разбил сад и навсегда выехал из Москвы, посещая ее только по редакционным делам в известные дни, не больше раза в неделю.
Вот, мол, другим
леса да
поймы достались, а мне, в награду за любезно-верное житие, дылду отвалили — черта ли я с ней поделаю!
— Еще бы!
Поймите, разве естественно, чтоб человек сам себе зложелательствовал!
Лесу не руби! ах, черт побери! Да я сейчас весь
лес на сруб продал… ха-ха!
И как все оно чудно от бога устроено, на благость и пользу, можно сказать, человеку. Как бы, кажется, в таких
лесах ходить не заблудиться! Так нет, везде тебе дорога указана, только
понимать ее умей. Вот хошь бы корка на дереве: к ночи она крепче и толще, к полдню [74] тоньше и мягче; сучья тоже к ночи короче, беднее, к полудню длиннее и пушистей. Везде, стало быть, указ для тебя есть.
А пуще того голова у меня словно онемела; вижу, поля передо мной, снег лежит (тогда первопутка была),
лес кругом, с возами мужики едут — и все будто ничего не
понимаю: что
лес, что снег, что мужик — даже различить не могу.
Павел и Андрей почти не спали по ночам, являлись домой уже перед гудком оба усталые, охрипшие, бледные. Мать знала, что они устраивают собрания в
лесу, на болоте, ей было известно, что вокруг слободы по ночам рыскают разъезды конной полиции, ползают сыщики, хватая и обыскивая отдельных рабочих, разгоняя группы и порою арестуя того или другого.
Понимая, что и сына с Андреем тоже могут арестовать каждую ночь, она почти желала этого — это было бы лучше для них, казалось ей.
— Не взыщи, батюшка, — сказал мельник, вылезая, — виноват, родимый, туг на ухо, иного сразу не
пойму! Да к тому ж, нечего греха таить, как стали вы, родимые, долбить в дверь да в стену, я испужался, подумал, оборони боже, уж не станичники ли! Ведь тут, кормильцы, их самые засеки и притоны. Живешь в
лесу со страхом, все думаешь: что коли, не дай бог, навернутся!
Не душе русского набоба
понимать ту поэзию, которая веяла с этих придавленных низких гор, глухих хвойных
лесов и бледного неба.
Я уже прочитал «Семейную хронику» Аксакова, славную русскую поэму «В
лесах», удивительные «Записки охотника», несколько томиков Гребенки и Соллогуба, стихи Веневитинова, Одоевского, Тютчева. Эти книги вымыли мне душу, очистив ее от шелухи впечатлений нищей и горькой действительности; я почувствовал, что такое хорошая книга, и
понял ее необходимость для меня. От этих книг в душе спокойно сложилась стойкая уверенность: я не один на земле и — не пропаду!
— И к чему я спешила, не
понимаю! Мы, девушки, так глупы и ветрены… Бить нас некому! Впрочем, не воротишь, и рассуждать тут нечего… Ни рассуждения, ни слезы не помогут. Я, Сережа, сегодня всю ночь плакала! Он тут… около лежит, а я про тебя думаю… спать не могу… Хотела даже бежать ночью, хоть в
лес к отцу… Лучше жить у сумасшедшего отца, чем с этим… как его…
Разве может член Реввоенсовета
понять глупую комсомолку, которая стремится уйти в дебри
лесов и степей?
—
Леса там, Саша, красоты чудесной, реки быстры и многоводны, скот — крупен и сыт, а люди, ну, — люди посуше здешних, и это справа — неважно, — а слева — недурно, цену себе
понимают!
Нужно видеть Чусовую весной, чтобы
понять те поэтические грезы, предания, саги и песни, какие вырастают около таких рек так же естественно и законно, как этот сказочный богатырь —
лес.
Удэхеец вбил два колышка в снег перед входом в свое жилище, затем обошел юрту и у каждого угла, повертываясь лицом к
лесу, кричал «э-е» и бросал один уголек. Потом он возвратился в жилище, убрал идола с синими глазами, заткнул за корье свой бубен и подбросил дров в огонь. Затем Маха сел на прежнее место, руками обтер свое лицо и стал закуривать трубку. Я
понял, что камланье кончено, и начал греть чай.
Восмибратов. Это и малый ребенок
поймет.
Лес я у вас купил, деньги вам отдал, вы мне расписочку дали; значит,
лес мой, а деньги ваши. Теперь поклон, да и вон. Прощенья просим! (Уходит; за ним Петр.)
— Ах, monsieur Нетов… я далека от всего этого… я ничего не знаю… мой муж никогда меня не посвящал в дела… Никогда… Он смотрит на меня, как на дурочку… И вот теперь
поймите мое положение… в такие минуты… я как в
лесу… Волю свою он не передает мне на словах! О нет!.. Я недостойна… Я не ропщу… вы
понимаете, Евлампий Григорьевич… какая будет воля моего мужа — я не знаю… Но выбор исполнителей… так важен… ваше участие…
—
Понимаю так, что если бы давно следовали плану вашего величества — постепенно, хотя и медленно, подвигаться вперед, вырубая
леса, истребляя запасы, то Кавказ давно бы уж был покорен. Выход Хаджи-Мурата я отношу только к этому. Он
понял, что держаться им уже нельзя.
Ничего нельзя было
понять. Валились вокруг убитые и раненые, люди метались, ища прикрытия.
Лес быстро и мерно тикал невидимыми пулеметами, трещал залпами. Командир, задыхаясь, крикнул...
И вдруг его обожгло. Из-за первого же угла, словно из-под земли, вырос квартальный и, гордый сознанием исполненного долга, делал рукою под козырек. В испуге он взглянул вперед: там в перспективе виднелся целый
лес квартальных, которые, казалось, только и ждали момента, чтоб вытянуться и сделать под козырек. Он
понял, что и на сей раз его назначение, как помпадура, не будет выполнено.
— Я ведь
понимаю, — уже мягче говорил Маякин, видя Фому задумавшимся, — хочешь ты счастья себе… Ну, оно скоро не дается… Его, как гриб в
лесу, поискать надо, надо над ним спину поломать… да и найдя, — гляди — не поганка ли?
Приведите их в таинственную сень и прохладу дремучего
леса, на равнину необозримой степи, покрытой тучною, высокою травою; поставьте их в тихую, жаркую летнюю ночь на берег реки, сверкающей в тишине ночного мрака, или на берег сонного озера, обросшего камышами; окружите их благовонием цветов и трав, прохладным дыханием вод и
лесов, неумолкающими голосами ночных птиц и насекомых, всею жизнию творения: для них тут нет красот природы, они не
поймут ничего!
Ему нужно было отвести душу в
лесу. Хоть он и сказал Хрящеву:"произведем еще смотр заказнику", но Антон Пантелеич
понял, что его патрону хочется просто"побрататься"с
лесом, и это его особенно тронуло. Их обоих всего сильнее сблизило чувство любви к родной природе и жалости к вековым угодьям, повсюду обреченным на хищение.
— Василий Иваныч, — особенно тихо, точно на исповеди, заговорил Хрящев, наклонившись к нему и держа за повод лошадь, — не судите так горько. Мужик обижен
лесом. Поспрошайте — здесь такие богатства, а чьи? Казна, барин, купец, а у общины что? На дровенки осины нет, не то что строевого заказника… В нем эта обида, Василий Иваныч, засела, все равно что наследственный недуг. Она его делает равнодушным, а не другое что. Чувство ваше
понимаю. Но не хочу лукавить перед вами. Надо и им простить.
— Этим ни себя, ни мужика не подымешь, Борис Петрович, вы это прекрасно должны
понимать. Позвольте к вашим сочинениям обратиться. Всюду осатанелость забралась в мужика, распутство, алчность, измена земле, пашне,
лесу, лугу, реке, всему, чем душа крестьянская жива есть. И сколько я ни перебирал моим убогим умишком, просто не вижу спасения ни в чем. Разве в одном только…
В это время неподвижный доселе воздух всколыхнулся. Внезапно налетел ветер, испуганно зашумели деревья. Стало еще темнее. Несколько крупных капель тяжело упало на землю. Я
понял, что мне не удастся уйти от дождя и остановился на минуту, чтобы осмотреться. Вдруг весь
лес вспыхнул голубоватым пламенем. Сильный удар грома потряс воздух и землю, и вслед за тем хлынул ливень.
Мурзавецкий. Ах, оставьте,
лесе! Вы мне надоели. Миль пардон, мадам! Я совсем о другом. Изволите видеть, я чист… Ма тант — старая девка, она не
понимает и не может
понимать потребностей молодого, холостого офицера, и скупа, как…
Все умные люди
понимали, что лошади Дон-Кихота не могли быть обыкновенными лошадьми и, зная, что Зинка мужик лукавый, охотнее верили другому сказанию, что они, то есть Дон-Кихот и Зинка, где-то далеко, в каком-то дремучем
лесу, чуть не под Киевом, сварили своих старых лошадей в котле с наговорами и причитаниями по большой книге и, повинуясь этим заклинаниям, из котла в образе прежних их лошадей предстали два духа, не стареющие и не знающие устали.